— Съешь-ка, подкрепись. Да расскажи, как оно, что?

— Что рассказывать, — вздохнула Лена. — Все кончено. Не приедет он.

Варвара подсела рядом, положила руку на плечо.

— А ты не майся. Обойдется все. Вернется твой Иван. Никуда не денется. Только богу молись. Он услышит твой зов, возвернет тебе дружка.

— Да я б… если б вернулся.

— А ты не обещай. Не надо. Слова— они ветер. Сказал — и нет. Ты делом свою стражду кажи.

— Каким, тетя Варвара?

Варвара погладила Лену по голове.

— Земным, милая, земным. К нам каж вечер старушки на моленье приходят. Святой Денисий, — она кивнула на закрытую в светелку дверь, — с богом учит их говорить.

— Денисий? — удивленно глянула Лена. — Разве он не уехал? У него же где-то храм, говорил.

— Нет, милая, не уехал. И не уедет теперь. Онемел он. Бог голос у него забрал, чтоб через него разговаривать с нами.

Лене стало смешно. Глупость какая-то, чепуха…

Варвара поспешила рассеять сомнение Лены.

— Вот так и бабка Евлоха не верила, — заговорила она полушепотом. — Думала, пропал на войне сынок. А Денисий погуторил с богом и сказал: «Не раньше как через пять ден придет». И точно — на пятый пришел. Да и тебе сколь он предвестий сделал! Почти каждое письмо предсказал.

Неверие Лены пошатнулось. Слишком все было правдиво, все обстояло так, как сказала Варвара. Все новости, все предвестия бед к радостей узнавались, исходили отсюда, из этого лесного дома. Не знала Лена лишь одного: как добывали их его тихие обитатели — Варвара и брат Денисий. Все это было для нее загадочно и любопытно.

Уже в поздние сумерки добралась она наконец до Лутош. Нежилым духом встретил ее старый плахинский дом. Архип, как видно, не ожидал такого скорого возвращения Лены и печь не топил, спал в своей избушке. Она была хотя и ветхая, холодная, а все же нет-нет да и сманивала туда старика.

Положив узелок у порога, Лена нашла на припечке коробку спичек, зажгла лампу, села у пустого стола на лавку и подперла голову озябшими кулаками. Как жестока бывает жизнь. Сколько горя обрушивает она на одного человека! Он уже придавлен, подмят, а на него, как камни с горы, все сыпятся и сыпятся беды. Может ли он выстоять под этой страшной тяжестью или будет безжалостно смят?

В печной трубе о чем-то голосила последняя зимняя метель.

Вербы пробуждаются зимой<br />(Роман) - i_003.jpg

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Как ни схожи птичьи дороги, как ни раскиданы по лику земли их гнездовья, а, верные инстинкту самозащиты, долго летят крылатые страдники вместе, сбиваясь в ломкую стаю, сообща минуя опасности и капризы погоды. И только когда уже где-то близко жилище и становится невмоготу, с грустным криком отваливают парочками в сторону и торопятся в родные, извечно облюбованные места.

Точно так было и с фронтовиками. По пять-семь лет провели они вместе, в одних полках, батальонах. Тысячи дорог прошли, бессчетное число смертей побороли в нерасторжимом братстве. И вот теперь, один за одним, разлетались по домам, милым сердцу сторонкам.

Уехал в свою белохатную Полтавщину новый ротный командир Ракита. Увез куда-то на Смоленщину медсестрицу Наташу комбат Сычугов. Проводили со всеми почестями в далекую Вытегру командира полка. Старик долго стоял на колене перед расчехленным, в муаровых лентах знаменем, целуя алый шелк, прижимая к груди бахрому. А потом вытер украдкой оброненную слезу, обернулся к притихшему строю.

— Солдаты! Товарищи! Через час я уезжаю из полка. Признаюсь, мне очень трудно расставаться с вами. Роднее сынов вы мне стали за четыре военных года. Любил я вас, отчаянных и бесшабашных, но и спрашивал строго. Были минуты, когда и на верный конец отсылал. Но что поделать. Так надо было. Иначе бы не одолеть нам врага, не водворить земного покоя. Так что простите, если на кого и прикрикнул, оружием пригрозил. Простите. — И полковник низко поклонился. — Простите и за то, что вот покидаю вас. Сжился я с вами, сросся душой. Послужить бы… Да стар я стал. Не те уже годы.

Он посмотрел на склоненное в прощании алое полотнище и сказал:

— Берегите эту святыню. Мы пронесли ее сквозь кромешные огни и не опозорили ничем.

Проходили солдаты в последний раз парадным маршем перед своим дорогим командиром, равнялись на него, косили восхищенными глазами на его грудь, где было тесно орденам и медалям, а он, весь седой и поникший, стоял на лужке, и усы его, в первый раз обмякшие, тихонько вздрагивали.

В тот же день перед строем батальона объявили, что увольняется в запас и младший сержант Решетько. Все кинулись поздравлять его, стали качать. А он не выразил по этому поводу ни малейшей радости. Напротив, с лица его исчезла былая улыбка, плечи поникли, и весь он как-то сразу присмирел, будто его подменили.

С утра все ушли на занятие в поле. Его же теперь не пригласили в строй, не сказали, чем ему заниматься, и ему стало до боли обидно, как-то не по себе.

Сняв пилотку и прислонясь спиной к березе, долго стоял он на лагерной линейке, по которой уходила рота. Затихала, отдалялась песня, уносила сердце с собой. Отходил ты в строю. Отпел свою песню, Степан. Новые дороги ждут тебя, другие песни.

Он лег на траву и долго так лежал, тоскуя, радуясь и думая. Кто-то тихо подошел и тронул его за плечо.

— Степан! Решетько! Ты спишь?

— A-а! Нет, просто прилег, — отозвался Решетько.

— Тебе вот письмо. Из Брянска…

Вскочил Решетько, вырвал из рук дневального засаленный конверт, уставился неверящими глазами в обратный адрес. «Так и есть. Из Брянска. Неужто кто жив?»

Писала крестная мать Настасья.

«Родимый Сгепушка! Крестничек мой! Шлю я тебе нижайший поклон и благословение в службе твоей и здоровье. Слава богу, что хоть ты, мой сынок, разыскался. Теперь только и осталась мне от тебя утеха. Будет кому могилку землей засыпать. А других родственников наших и родителей твоих никого не осталось в живых. Все они приняли лютую смерть от супостатов. Даже неизвестно, где они и лежат в землице сырой. Сказывали, будто матушка твоя и батя, а тако ж сватья и свахи на годуновском большаке перебиты и в озере потоплены. И села нашего нету. Живу я одна среди леса, в шалаше, на старой усадьбе. А других дворов нет. Все подчистую спалили. А улица, где вы гуляли, позаросла крапивой. И поля с лугами. Некому их ни пахать, ни косить».

Помутилось в глазах Степана. Зримо крапивник на улице представил, луга, зарастающие кустами, и одинокую Настасью в шалаше, неумело сделанном женскими руками. О гибели родных он узнал год назад из ответа, присланного сельсоветом. Но голос Настасьи тронул старую рану, заставил пережить все снова.

Куда же податься! Где ждут тебя, Степан? Думал в соседнее село возвратиться, хату себе поставить да вместе с селянами возродить былое. И вот… Нет, оказывается, селян. Не с кем пробуждать дичалую землю. «В Денисовке, правда, люд уберегся, и трактор там уже пашет», — пишет Настасья, но ехать в чужое село неохота. Место не по душе. Песок да ямы. Или в армии остаться, послужить сверхсрочно? Нет, куда теперь. Приказ уже подписан, да и возраст не тот. Двадцать восьмой пошел.

Неслышным, мягким шагом к березе подошла Катря. Степан сидел, привалясь спиной к стволу, опираясь локтями о поджатые колени, закрыв лицо руками.

— Здравствуй, Степа, — сказала она тихим, грустным голосом и, не дожидаясь ответа, подобрав юбку, села. — Уезжаешь?

— Да, уезжаю.

Решетько не глядел на Катрю. Он даже пожалел, что она пришла и мешает ему посидеть наедине, обо всем подумать. Никогда еще не чувствовал он себя таким одиноким, несчастным, как теперь, человеком, у которого нет уже ни армии, ни родного крова.

— Куда же поедешь, Степа? — спросила после недолгого молчания Катря.

— Не знаю, — вздохнул Решетько. — Куда-нибудь поеду. — И назло добавил: — У меня много знакомых.

— Так уж много?